- •Составитель серии валерий анашвили Дизайн серии валерий коршунов
- •Научный редактор артем смирнов
- •Хиршман, а.
- •All rights reserved. © Оформление. Издательский дом Государственного университета — Высшей школы экономики, 2010
- •I. Два столетия реакционной риторики
- •1985 Г. (незадолго до избрания Рональда Рейга- на президентом Соединенных Штатов на второй
- •И. Тезис об извращении
- •III. Тезис о тщетности
- •IV. Тезис об опасности
- •Лорд Грей и его коллеги ...Каким-то непостижимым образом смогли убедить себя в том, что реформа Палаты общин может быть и — как они полагали — будет «крайней мерой»10.
- •Я либерал... И я считаю величайшей опасностью... Предложение. .. Забрать власть у собственности и разума и передать ее в руки тех, чья жизнь посвящена непрестанной борьбе за существование15.
- •V. Три тезиса — сопоставленные и совмещенные
- •VI. От реакционной риторики к прогрессивной
- •VII. По ту сторону бескомпромиссности
- •Благодарности
Т
езис
об эффекте извращения крайне притягателен.
Он
прекрасно подходит для страстного
активиста,
готового
с пылом сражаться против нарождающегося
или
до сих пор доминировавшего идейного
движения
или
практики, которая по тем или иным
причинам
вдруг
стала уязвимой. Есть у данного аргумента
и не-
кая
элементарная утонченность, а также
парадоксаль-
ность,
способная убедить тех, кто ищет
мгновенных
прозрений
и абсолютной достоверности.
Второй
принципиальный аргумент в арсенале
«ре-
акции»
несколько иной. Он не горячий, а
холодный,
его
утонченность скорее изысканна, чем
элементарна.
С
эффектом извращения его роднит то, что
он точно
так
же обезоруживающе прост. Если тезис об
извра-
щении,
согласно данному ранее определению,
гласит:
«попытка
продвинуть общество в некотором
направ-
лении
приведет к его движению в направлении,
прямо
противоположном
задуманному», то тезис, который я
хотел
бы рассмотреть теперь, звучит совершенно
ина-
че:
попытка реформы чего-либо обречена на
неудачу,
в
том или ином смысле перемена есть, была
и будет
всего
лишь фасадом, поверхностью, прикрытием.
Она
будет
иллюзорной, тогда как «глубинные»
структуры
общества
останутся полностью нетронутыми.
Данную
линию
аргументации я предлагаю называть
тезисом о
тщетности.
Важно
отметить, что данный аргумент получил
свое
классическое афористическое выражение
—
Plus
да
change
plus с
est
la тёте
chose1*
—
по итогам Рево-
люции.
Французский журналист Альфонс Карр
(1808-
1890)
отчеканил эту фразу в январе 1849 г.,
провозгла-
сив,
что «после стольких восстаний и перемен
пришлоIII. Тезис о тщетности
самое
время осознать эту элементарную
истину»2.
Вместо «закона движения» перед нами
«закон отсутствия движения». Если
превратить его в стратегию избегания
перемен, то получится парадокс,
выведенный Джузеппе де Лампедузой
в его романе «Леопард» (1959): «Раз мы
хотим, чтоб все осталось как есть,
нужно, чтобы все изменилось»3.
Как консерваторы, так и революционеры
с удовольствием переняли этот афоризм
у Сицилийского общества в качестве
лейтмотива или эпиграфа для исследований,
постулирующих провал и тщетность
реформ, особенно в Латинской Америке.
Но не только реформа оказывается
неспособной принести реальные изменения,
как уже отмечалось, та же судьба может
постичь и революционные мятежи. Это
иллюстрируется одной из самых известных
(и лучших) шуток, пришедших к нам из
Восточной Европы после установления
там по итогам Второй мировой войны
коммунистических режимов — Вопрос: «В
чем разница между капитализмом и
социализмом?» Ответ: «При капитализме
человек эксплуатирует человека; при
социализме все наоборот». Перед нами
очень эффективный способ донести мысль
о том, что, несмотря на изменение
отношений собственности, ничего в
принципе не изменилось. Наконец, можно
вспомнить высказывание Льюиса Кэрролла
из «Алисы в Стране Чудес»: «Нужно
бежать со всех ног, чтобы только остаться
на том же месте» — которое выражает
еще одну грань тезиса о тщетности,
помещая его в динамическую среду.
Все
эти вдохновенные утверждения высмеивают
или отрицают любые попытки и возможности
перемен, при этом подчеркивая или даже
воспевая стойкость сложившегося
положения дел. Складывается ощущение,
что у нас практически нет шуток,
высмеивающих противоположное явление
— периодически случаю
щийся
упадок древних социальных структур,
институтов и установок, а также их
удивительную, подчас совершенно
комическую неспособность противостоять
силам перемен. Подобная асимметрия
позволяет сделать вывод о связи
консерватизма с определенной искушенной
мудростью, противоположной серьезности
и сухости поборников прогресса.
Консервативный привкус афоризмов
компенсирует предрассудок языка с
его уничижительными оттенками для слов
«реакция» и «реакционный».
Трудно
утверждать, что некое движение за
общественные перемены является
одновременно и контрпродуктивным
(в духе тезиса об извращении), и
безрезультатным (в духе тезиса о
тщетности). Именно по этой причине
данные два аргумента обычно — хотя и
не всегда — используются разными
критиками.
Притязания
тезиса о тщетности кажутся более
умеренными, нежели притязания тезиса
об извращении, но в реальности первые
являются куда
более оскорбительными
для «агентов перемен». Пока социальный
мир все же меняется под воздействием
человеческих усилий, пусть это изменение
и идет не туда, надежда на то, что ситуация
может быть направлена в нужное русло,
остается. Однако доказательство или
осознание того, что никакое действие
неспособно ни на что повлиять,
оставляет поборников перемен униженными,
деморализованными и сомневающимися в
смысле и истинных мотивах своих усилий4*.
СОМНЕНИЯ
В МАСШТАБЕ ИЗМЕНЕНИЙ, ПРИВНЕСЕННЫХ
ФРАНЦУЗСКОЙ РЕВОЛЮЦИЕЙ: ТОКВИЛЬ
Тезис
об извращении и тезис о тщетности
появляются в разное время относительно
тех социальных изменений или движений,
на которые они направлены.
Тезис
об извращении выходит на первый план
вскоре после начала этих изменений.
Когда речь заходит о значимых или
затяжных социальных и политических
подъемах, должно пройти некоторое
время, прежде чем кто-то осмелится
предложить интерпретацию, подразумевающую,
что современники этих событий
заблуждались, трактуя их как фундаментальные
перемены.
Французская
революция служит особенно яркой
иллюстрацией этого. Современники, как
во Франции, так и по всему миру, переживали
ее как абсолютный катаклизм. Обратите
внимание на слова Берка, написанные
им в самом начале его «Размышлений»:
«Рассмотрев все обстоятельства,
приходишь к выводу, что Французская
революция — удивительнейшее в мире
событие»5.
Таким образом, нет ничего странного в
том, что любые сомнения в роли Революции
в формировании современной Франции
могли возникнуть лишь после ухода
революционного поколения. И такие
сомнения возникли в 1856 г., когда Токвиль
в своей работе «Старый порядок и
революция» выдвинул тезис о том, что
Революция была не таким уж резким
разрывом со Старым порядком, как принято
считать. Опираясь на то, что по тогдашним
меркам казалось значительным архивным
исследованием, он показал, что целый
ряд разрекламированных «завоеваний»
Революции, начиная с административной
реформы и заканчивая распространением
частного мелкого земледелия, уже
был реализован до всякого переворота.
Даже знаменитая «Декларация прав
человека и гражданина», как пытался
показать Токвиль, уже была отчасти
реализована Старым порядком задолго
до того, как она была торжественно
«провозглашена» в августе 1789 г.
Именно
этот разоблачительный тезис из второй
части книги, а вовсе не многие прозорливые
наблюде
ния
из части третьей, многие посчитали
главным достижением книги. Дело в
том, что вопросы, которые не могли не
задавать себе современники или почти
современники событий — т.е. можно
ли было избежать Революции? была ли она
во благо или во зло? — были все еще
острыми и даже обрели особую актуальность,
после того как Франция вновь сдалась
Наполеону вслед за очередной кровавой
Революцией. В таких обстоятельствах
выводы Токвиля о наличии преемственности
между Старым порядком и постреволюционной
Францией имели явные политические
импликации, которые сразу же после
публикации всплыли в двух важных
рецензиях на книгу. Одна была написана
Шарлем де Ремуза, заметным либеральным
писателем и политиком, другая — Жан
Жаком Ампером, историком, близким
другом Токвиля, членом Французской
академии. Ремуза сформулировал мысль
очень тонко:
Интересующийся
скорее... повседневной реальностью, чем
экстраординарными событиями, скорее
гражданской, чем политической
свободой, Токвиль без всяких фанфар, и
даже почти не признаваясь в этом самому
себе, осуществляет реабилитацию Старого
порядка6.
Эта
же мысль в более явном виде прослеживается
у Ампера:
Удивление
охватывает нас как только мы, благодаря
книге Токвиля, понимаем то, в какой
степени почти все из нареченного
«завоеваниями» Революции существовало
уже при Старом порядке: административная
централизация, административная опека,
административные традиции, гарантии
госслужащим ...разделение земель, все
это существовало до 1789 г... .Читая все
это, думаешь — так что же изменила
Революция и почему она все же случилась7.
Вторая
цитата указывает нам на то, что, помимо
всех своих иных (более важных) заслуг,
Токвиль вполне может быть назван
основоположником тезиса о тщетности.
Тщетность тут приобрела особый
«прогрессивный» оттенок. Токвиль
отнюдь не пытался отрицать, что во
Франции к концу XVIII в. был совершен целый
ряд основополагающих социальных реформ;
скорее, соглашаясь с тем, что перемены
произошли, он утверждал, что они имели
место по большей части до Революции.
Учитывая масштаб проделанной Революцией
работы, подобная позиция была куда
более раздражающей и оскорбительной
для сторонников Революции, чем прямые
на нее нападки, совершенные Берком, де
Местром или де Бональдом. Эти авторы,
по крайней мере, признавали за Революцией
значимые реформы и достижения, хотя и
придавали им зловещий и катастрофический
оттенок. В свете анализа Ток- виля
титаническая борьба и колоссальные
потрясения Революции съеживались,
становились непонятными и даже смешными,
так и хотелось спросить: ради чего было
столько суеты.
Обращая
внимание на то, в какой степени
историографическая традиция
сроднилась с образом Революции как
радикального разрыва (собственно,
именно так Революция и представлялась
своим участникам), Франсуа Фюре остро
подмечал: «В такую игру зеркал, где
историк и Революция верят друг другу
на слово... Токвиль... вносит глубочайшее
сомнение: а может быть, все эти разговоры
о разрыве лишь одна
иллюзия перемен?»8
Сам
Токвиль предложил несколько проницательных
решений той загадки, которую сам же и
загадал. Так, в третьей части книги
изложена его знаменитая мысль о том,
что революции имеют больше шансов
случиться там, где реформы и изменения
уже отчетливо показались на горизонте.
Это наиболее интересные
для
современного читателя разделы книги,
но для того времени они, должно быть,
были слишком тонкими, чтобы их можно
было принять в качестве удовлетворительных
объяснений парадокса.
Следующие
наблюдения должны помочь разобраться
с другой, менее крупной загадкой: почему
значительный вклад Токвиля в
историографию Французской революции
был по большому счету не замечен в самой
Франции, несмотря на изначальный
издательский успех книги? По сути,
его книга лишь недавно привлекла к себе
повышенное внимание со стороны значимых
французских историков, например,
Франсуа Фюре. Причиной такого
странного пренебрежения не может быть
тот простой факт, что Токвиль долгое
время воспринимался как консерватор
или даже реакционер в той среде, чьи
симпатии были отданы Революции и
левому движению. Настрой Тэна был куда
более враждебен к Революции, но при
этом его работа «Происхождение
современной Франции» была со всей
серьезностью воспринята Альфонсом
Оларом и другими представителями
ремесла. Не исключено, что всему виной
выдвинутый Токвилем тезис о тщетности:
позднейшие историки так и не простили
ему его сомнение в
основополагающей
значимости Французской революции
— феномена, изучению которого они
посвятили свои жизни.
Вклад
Токвиля в разработку тезиса о тщетности
был достаточно комплексным, что, добавлю,
по большому счету выводит его из-под
огня критики данного тезиса, которая
будет рассмотрена в этой главе позднее.
Более простую его формулировку можно
обнаружить все в той же работе «Старый
порядок и революция». Ближе к концу
книги Токвиль рассказывает о различных
попытках с 1789 г. восстановить во
Франции свободные институты (скорее
всего, он имеет в виду революции 1830 и
1848 гг.), причинам неудач этих попыток
он дает очень выразительное объяснение:
«каждый раз [со времен Революции], когда
французы пытались уни
чтожить
абсолютную власть, они ограничивались
тем, что к телу раба приставляли голову
свободы»9.
Это все равно, что утверждать (используя
несколько иную, современную метафору),
что произошедшие изменения были «сугубо
косметическими» и не затронули саму
суть вещей. Токвиль не стал развивать
эту прямолинейную формулировку
тезиса о тщетности, но отныне она будет
встречаться нам постоянно.
СОМНЕНИЯ
В МАСШТАБЕ ИЗМЕНЕНИЙ, ПРИВНЕСЕННЫХ
ВСЕОБЩИМ ИЗБИРАТЕЛЬНЫМ ПРАВОМ: МОСКА
И ПАРЕТО
Французская
революция стала будоражащим событием,
именно поэтому пыль должна была осесть,
прежде чем разоблачающее и остужающее
исследование, подобное работе Токвиля,
вообще могло появиться. В момент
следующего появления тезиса о тщетности
ситуация оказывается совсем иной: это
реакция на распространение во второй
половине XIX в. избирательного права
и последующий приход масс в политику.
Это движение, коснувшееся различных
европейских стран, шло постепенно,
неравномерно и непримечательно, процесс
занял около столетия, если за точку
отсчета брать британский закон о реформе
1832 г. На пути ко всеобщему избирательному
праву не было никаких преград, и вскоре
оно стало казаться своим современникам
неизбежным итогом прогресса. В
некоторых обстоятельствах данная
тенденция подверглась критике задолго
до того, как она набрала оборот и у нее
появилось множество хулителей.
Некоторые, например исследователи
толпы, особенно Лебон, прогнозировали
тотальные катастрофы; другие, более
«хладнокровные» и язвительные, цеплялись
за тезис о тщетности: они разоблачали
и высмеивали те иллюзии, которые
разделяли наивные прогрессисты
относительно
фундаментальности и благости перемен,
долженствующих быть вызванными введением
всеобщего избирательного права. Критики,
наоборот, утверждали, что расширение
избирательных прав ничего не изменит,
ну разве что самую малость.
Как
и в случае с тезисами Токвиля о Французской
революции, отстаивать эту позицию
очень непросто. Разве возможно, чтобы
введение всеобщего избирательного
права в тогда еще иерархические общества
не
имело серьезных последствий? Данную
позицию можно было защищать, лишь
апеллируя к тому, что реформаторы
игнорируют некий «закон» или же «научный
факт», способный сделать основополагающие
общественные установления невосприимчивыми
для предполагаемой политической
реформы. Таковой была знаменитая
максима, по-разному сформулированная
Гаэтано Мо- ской (1858-1941) и Вильфредо
Парето (1848-1923): любое общество вне
зависимости от его «поверхностной»
политической организации всегда
поделено на тех, кто правит, и тех, кем
правят (Моска), или же на элиту и не элиту
(Парето). Данная предпосылка идеально
подошла для доказательства тщетности
любого движения к истинному «политическому
гражданству» посредством расширения
права голоса.
Исходя
из разных предпосылок Моска и Парето
независимо друг от друга ближе к
концу XIX в. пришли к одному и тому же
выводу. В случае Моски непосредственные
«чувственные данные», полученные им в
молодые годы на Сицилии, вполне могли
убедить его в том, что простое расширение
электоральных прав будет сведено на
нет и обессмыслено влиятельными
островными землевладельцами и иными
властителями. Не исключено, что
именно явная абсурдность заимствованной
реформы в совершенно чуждой среде
привела его к основной мысли, впервые
изложенной в работе
Teorica
deigoverni е
governo
parlamentare
(«Теория
правления и парламентское правление»),
которая
была
написана им в возрасте двадцати шести
лет. Эту книгу ему суждено было
перерабатывать, утолщать и иногда
смягчать на протяжении всей своей
жизни. Мысль Моски проста и почти
очевидна: все упорядоченные общества
состоят из большинства, лишенного
всяческой политической власти, и
меньшинства, облаченного всей
полнотой власти, т.е. «политического
класса» (это понятие до сих пор
используется в Италии в том смысле,
какой ему придал Моска). Это прозрение
— «золотой ключик к тайнам человеческой
истории», как написал в предисловии
к самой известной книге Моски редактор
англоязычного издания10
— было затем неоднократно использовано
в множестве доктринальных и полемических
целей.
Прежде
всего Моска с удовольствием отмечал,
что основные политические философы от
Аристотеля до Макиавелли и Монтескье,
вводя свои почтенные классификации
форм правления (монархии и республики,
аристократии и демократии), сосредоточивали
внимание лишь на поверхностных чертах
политических режимов. Моска показывал,
что все эти формы подчинялись одному
и тому же принципу фундаментальной
дихотомии между теми, кто правит, и
теми, кем правят. Чтобы наконец создать
истинную науку политики, необходимо
понять, как «политический класс»
рекрутирует новых членов, удерживает
власть и легитимирует себя посредством
идеологий, которые Моска называет
«политическими формулами», такими
как «божественная воля», «мандат от
народа», и прочих очевидных маневров.
Развенчав
своих прославленных предшественников,
Моска берется за своих современников
и за их предложения по улучшению
общества. Яркой иллюстрацией силы его
нового концептуального аппарата служит
рассмотрение им социализма. Он
начинает со скромного, на первый взгляд,
тезиса: «Коммунистические и кол
лективистские
общества, вне всякого сомнения, будут
управляться чиновниками». Как
саркастически замечает Моска,
социалисты обычно забывают эту «деталь»,
которая имеет решающее значение для
правильной оценки предлагаемых
общественных установлений: вкупе с
мерами по истреблению независимой
экономической и профессиональной
активности, правление этих властных
чиновников приведет к государству, в
котором «всем заправлять будет единая,
подавляющая, всеобъемлющая и всепоглощающая
тирания»11.
Основной
интерес для Моски представляла его
страна и ее политические перспективы.
После недолгого восторга от
Рисорджименто итальянские интеллектуальные
и профессиональные классы глубоко
разочаровались в клановой политике,
которая распространилась во вновь
объединенной стране, особенно на юге.
Вооруженный своими идеями и обеспокоенный
состоянием этого региона, Моска решил
раз и навсегда доказать, что — все
еще несовершенные — демократические
институты Италии оказались не более
чем притворством. Вот его объяснение:
Правовое
допущение о том, что политический
представитель избирается большинством
голосов, составляет основу нашей формы
правления. Многие люди слепо верят в
его истинность. Однако факты показывают
нам совсем иную картину. Эти факты
доступны каждому. Всякий, кто принимал
участие в выборах, прекрасно
[benissimo]
знает,
что не
кандидат избирается электоратом, а
скорее сам избирает себя с их помощью.
Или, если уж это звучит совсем неприятно,
можно сказать, что его избирают друзья.
Другими словами, статус кандидата —
это всегда работа группы людей,
объединенных во имя общей цели,
организованного меньшинства, которое
фатально и неизбежно навязывает свою
волю дезорганизованному большинству12.
Едва
ли тезис о тщетности был когда-либо
выражен столь же четко. Избирательное
право не может ничего изменить в
существующей структуре власти в
обществе. «Имеющий глаза увидит» —
одно из любимых выражений Моски, — что
«правовой и рациональной основой любой
политической системы, допускающей
народные массы к представительству,
является ложь»13.
Протест
Моски против возникающих демократических
институтов отличается от возражений
его современников, например, от
возражений Густава Лебона. Моска
рассматривает эти институты как нечто
бессильное, как упражнения в тщетности
и лицемерии; его отношение к ним и их
сторонникам есть нечто среднее между
иронией и презрением. Наоборот, Ле- бон
рассматривает распространение
избирательного права и демократических
институтов как зловещие и опасные
проявления, так как они способны навязать
власть толпы со всем ее безумием и
склонностью падать ниц перед
демагогами. Моска высмеивает право
голоса, потому что оно не в силах ничего
изменить, обречено на провал и не
может остаться верным своим обещаниям
и предоставить людям больше власти;
Ле- бон же критикует его из-за всех тех
бедствий, которые падут на государство,
реши оно оставаться верным этому
принципу.
Тем
не менее нельзя утверждать, что оба
этих тезиса полностью различны. Предлагая
ряд доводов в пользу того, что избирательное
право окажется неспособным принести
те позитивные результаты, на которые
рассчитывают его наивные поборники,
Моска все же добавляет и несколько
причин того, почему распространение
этого права может лишь ухудшить нынешнее
положение дел — другими словами, он
переходит с тезиса о тщетности на тезис
об извращении. Те нарушения, которые
станут результатом манипуляций со
стороны
«политического класса», скажутся на
качестве кандидатов на государственные
должности, что отвратит наиболее
достойных граждан от участия в
общественных делах14.
Кроме того, в целом ряде статей,
написанных до Первой мировой войны,
Моска выступает против отмены
образовательного ценза как условия
участия в выборах, полагая, что многие
необразованные граждане — это
безземельные крестьяне с юга и
предоставление им права голоса лишь
усилит власть крупных землевладельцев15.
Складывается впечатление, что он
попросту раз и навсегда невзлюбил
выборы, процедуру голосования и само
право голоса и с тех пор использовал
каждый правдоподобный аргумент для
того, чтобы дать отдушину своим эмоциям.
Теория
Парето о доминировании элит как
константе истории близка к теории
Моски как по своему анализу, так и
по своему риторическому использованию.
Более или менее полно она сформулирована
уже в его работе «Курс политической
экономии» (1896-1897); гораздо более поздняя
работа «Трактат по общей социологии»
(1915) лишь добавляет теорию циркуляции
элит. Язык Парето, особенно в «Курсе»,
звучит поначалу несколько необычно
и напоминает язык «Коммунистического
манифеста» (возможно, это было сделано
сознательно): «Борьба определенных
индивидов за присвоение себе богатства,
производимого другими, составляет
важнейший факт, определяющий всю историю
человечества»16.
Однако в том же самом параграфе
Парето уже дистанцируется от марксизма,
используя термин «ограбление» вместо
«эксплуатации» или «избытка», а также
ясно дает понять, что ограбление
есть нечто должное для доминирующего
класса,
захватившего
контроль над государством, которое он
называет машиной для ограбления.
Решающий вывод, напоминающий вывод
Моски, следует почти тут же: «И не важно,
кто этот самый правящий класс —
олигархия, плутократия или
демократия»17.
Мысль,
которую Парето пытается донести, такова:
демократия может быть по отношению
к народу столь же «грабительской», что
и любой другой режим. Ссылаясь на пример
города Нью-Йорка, возможно, опираясь
на статьи об американской политической
системе, написанные Моисеем
Острогорским и опубликованные во
Франции в конце 1880-х годов18,
Парето отмечает, что метод рекрутирования
правящего или «грабительского» класса
никак не связан с методом или степенью
самого ограбления. Правда, он упоминает,
что когда рекрутирование элит
осуществляется за счет демократических
выборов, а не за счет наследования
или кооптации, шансы на ограбление масс
могут быть куда выше19.
Таким
образом, согласно Парето, введение
всеобщего избирательного права и
демократических избирательных
процедур не может привести ни к каким
реальным политическим или общественным
изменениям. Видимо, не было уделено
должного внимания тому факту, что эта
позиция примечательным обра-
зом
перекликается с его работой, посвященной
распределению прибылей, которая
сделала его знаменитым среди
экономистов сразу после ее публикации
в 1896 г. одновременно и в отдельном
издании, и как часть «Курса»20.
Вскоре после получения кафедры в Лозанне
Парето начал собирать данные о частоте
распределения индивидуальных доходов
в разных странах в разные эпохи, он
пытался доказать, что это распределение
следует простой математической формуле.
Более того, основной параметр (альфа
Парето) в этой формуле, как оказалось,
имеет очень схожее числовое выражение
для всех имеющихся распределений.
Данные результаты заставили как
его, так и его современников
предположить, что он открыл закон
природы (собственно, он сам написал:
«Тут мы имеем дело с законом природы»21),
а его выводы получили известность
как закон Парето. Авторитетная
энциклопедия экономики тех лет, «Словарь
политической экономии Palgrave»22,
содержала
статью под таким названием, написанную
выдающимся экономистом из Кембриджа
Ф.Й. Эджвортом, принимавшим участие в
научных дискуссиях вокруг выводов
Парето.
Успех
Парето был вскоре повторен еще одним
автором. В 1911 г. социолог Роберт
Михельс, на которого значительное
влияние оказали и Моска, и Парето,
сформулировал в своей книге «Политические
партии» так называемый железный закон
олигархии23.
Соглас
но
этому закону политические партии,
профсоюзы и прочие массовые организации
неизбежно попадают в зависимость от
мощнейших обслуживающих себя и
стремящихся себя увековечить олигархий,
которые игнорируют все попытки
демократического контроля или же
низового участия.
Раз
уж Парето возвел свои статистические
выводы о распределении прибыли в ранг
закона природы, то отсюда просто должны
были последовать важные политические
следствия. Отныне можно было утверждать,
что, как и в случае вмешательства в
закон о спросе и предложении, пытаться
изменить столь базовый и неизменный
аспект экономики, как распределение
прибыли, будь то путем экспроприации,
обложения налогами или же
социально-ориентированного
законодательства, просто не имеет
смысла — это ни к чему не приведет (в
лучшем случае). Единственный способ
улучшить экономическое состояние
беднейших классов — повысить
совокупное богатство24.
Основной
целью полемического использования
новых законов было желание оспорить
социалистов, электоральные перспективы
которых во многих странах были самыми
оптимистичными. Как замечает редактор
собрания сочинений Парето:
Ненависть
по отношению к социализму придала Паре-
то необычайную страстность: какой же
это прекрасный повод показать со всеми
доказательствами на руках, что
распределение прибыли предопределено
фундаментальными силами..! Если все
увенчается успехом, то тогда предложения
социалистов определенно будут отнесены
к разряду утопий25.
Одновременно
выводы Парето относительно распределения
прибыли вызвали значительные сомнения
относительно способности реформистской
де
мократической
политики, основанной на всеобщем
избирательном праве, достичь куда более
скромных целей, вроде сокращения разрыва
в доходах. И тут закон распределения
Парето давал основания сделать тот же
вывод, что и в случае с его идеями о
государстве как «машине для
ограбления»: как в экономической,
так и в политической сфере демократические
устремления просто обречены на тщетность,
так как они идут против имманентного
порядка вещей. Полемический пыл
обращен против наивности тех, кто
пытается изменить то, что неизменно по
своей природе. Снова, как и в случае
с Моской, аргумент обогащен штрихами
эффекта извращения. Идти против порядка
вещей не просто тщетно; как утверждает
Парето в статье, написанной для широкой
публики: «попытки государственного
социализма искусственно изменить это
распределение прибыли имеют своим
первым следствием разрушение богатства.
Таким образом, результат оказывается
прямо противоположным тому, к чему
стремились: жизнь бедных ухудшается,
а вовсе даже не улучшается»26.
Очевидно,
авторы тезиса о тщетности отнюдь не
удовлетворены своим аргументом, как
бы тонко он ни был сформулирован: где
только это возможно, они ищут эффект
извращения, чтобы усилить, приукрасить
и сделать свой тезис полноценным. Даже
Лампедуза, стратег социальной
неподвижности, предсказывает в конце
своего романа, что данная неподвижность
в свое время сменится деградацией: «А
потом все будет по-другому, но еще хуже.
Мы — леопарды, львы; те, кто придет на
смену, будут шакалишками, гиенами»27.
Вклад
итальянской социальной науки в тезис
о тщетности впечатляет. Группа, в которую
входят Моска, Парето и Михельс и
которую принято называть «теоретиками
элит», развивала его систематически и
во
всех
направлениях28*.
Как уже отмечалось, социальная и
политическая отсталость Сицилии
искушала Моску утверждать, что введение
всеобщего избирательного права
ничего не сможет сделать с существующими
формами господства. Неверие в возможность
перемен было сущностью работы Моски,
таковым было и соответствующее
убеждение в неограниченной способности
существующих властных структур впитывать
и ассимилировать изменения.
Однако
Италия не может претендовать на
монопольное обладание такого рода
мышлением. Как это ни странно, тезис о
тщетности можно встретить также и в
Англии XIX в., которая была тогда в
авангарде экономической современности
и постепенной демократизации Европы:
Принимайте
какие угодно законы, утверждайте
всеобщее избирательное право... как
нерушимый закон. Вы по-прежнему далеки
от равенства. Политическая власть
поменяла свою форму, но не суть... Самые
сильные так или иначе продолжат
управлять... В чистой демократии
правителем будут махинаторы и их
друзья... Лидер профсоюза в такой же
степени является правителем над членами
организации... в какой глава семьи или
же фабрики является правителем над
своими слугами или рабочими.
Тут
уже есть и Моска, и Михельс, сведенные
воедино за несколько лет до того,
как они выдвинули свои примечательные
тезисы. Эта цитата была из работы Джеймса
Фитцджеймса Стивена «Свобода, равенство,
братство». Впервые она была опубликована
в 1873 г., сочинение представляет собой
обширную критику
эссе
Джона Стюарта Милля «О свободе» (1859)29.
Возможно, поводом к ее написанию
послужило то, что значительное расширение
права голоса, достигнутое благодаря
Акту о реформе 1867 г., так и не принесло
значимых изменений в управление Англией,
несмотря на все опасения по поводу
знаменитого «прыжка в темноту» (см.
главу 4). Странным тут является то, что
схожесть с идеями итальянских теоретиков
никак не вяжется с основным возражением,
которое Стивен выдвигал против всеобщего
избирательного права и которое было
куда более традиционным: «данное право
извращает то, что я полагаю истинным и
естественным отношением между
мудростью и безумием. Я полагаю, что
мудрые и благие мужи должны управлять
мужами глупыми и порочными»30.
Подобное утверждение, вполне
распространенное в то время среди
противников Акта о реформе и всеобщего
избирательного права как такового,
подразумевает, что установление
демократии пойдет во вред, а не то, что
все останется как есть (суть тезиса о
тщетности).
СОМНЕНИЯ
В СПОСОБНОСТИ ГОСУДАРСТВА ВСЕОБЩЕГО
БЛАГОСОСТОЯНИЯ «ОБЕСПЕЧИВАТЬ
БЛАГОПОЛУЧИЕ» БЕДНЫХ
Консервативная
критика государства всеобщего
благосостояния обычно опирается на
традиционные экономические представления
о рынках, равновесии
рыночных
процессов и болезненности вмешательства
в эти процессы. Критика указывает на
различные плачевные и контрпродуктивные
последствия выплат безработным,
обездоленным и бедным. Как утверждается,
эти благие деяния на самом деле
способствуют «бездельничанью и
порочности», усиливают зависимость,
уничтожают иные более конструктивные
механизмы поддержки и в конечном счете
погружают бедных еще глубже в трясину
нищеты. Таков эффект извращения от
вмешательства в дела рынка.
Однако
для того чтобы данный эффект начал
действовать, государство благосостояния
должно иметь как минимум одно
реальное
достижение: оно должно осуществлять
выплаты и следить, чтобы они действительно
доходили до
бедных. Лишь после этого все злополучные
последствия (бездельничанье, зависимость
и т.д.) могут предстать во всей красе.
Тут
возникает линия несколько иной критики.
А что если выплаты так никогда и не
достигнут запланированного адресата,
что если вместо этого они будут
перенаправлены на иные социальные
группы с куда большими возможностями?
Данный
аргумент имеет много общего с осуждением
Моской и Парето демократических выборов
как бессмысленного притворства (в
противовес Лебону, который говорил о
чрезвычайной опасности необузданных
масс). Этот тезис несет в себе нечто
«оскорбительное», что, как было
отмечено ранее, есть одна из характерных
черт тезиса о тщетности. Если будет
показано, что государство всеобщего
благосостояния оказывается выгодным
именно среднему классу, а вовсе не
бедным, его поборники будут выглядеть
уже не только наивными в отношении
потенциальных побочных эффектов; их
можно будет заподозрить в преследовании
собственных интересов либо в смысле
изначальной заботы о своем теплом
местечке, либо в смысле
умения
переложить значимую часть некогда
доступных средств в свои собственные
карманы.
Очевидно,
что если этот тип аргументации сможет
приобрести хоть какую-то степень
правдоподобности, его последствия
будут разрушительными. Притязания со
стороны государства всеобщего
благосостояния будут разоблачены
как мошенничество; а критики смогут
подать себя как настоящих защитников
бедных от цепких паразитарных групповых
интересов. И никто уже больше не сможет
обвинить критиков в недостатке
сострадания.
Какой
бы привлекательной ни была данная
аргументация для противников
государства всеобщего благосостояния,
масштаб ее использования в последние
годы не так уж велик. Это объясняется
двумя обстоятельствами. Во-первых,
в данном случае тезис о тщетности
слишком очевидно не согласуется с
тезисом об извращении. Требуется
невероятная софистическая изворотливость,
чтобы утверждать, что социальные выплаты
одновременно
запускают эффект извращения относительно
закономерностей поведения бедных и не
достигают этих самых бедных. Вторая
причина относится к дискуссиям в США.
Основной спор вокруг реформы социальной
системы касался программ — в основном
программы помощи семьям с детьми,
находящимися на иждивении, — адресат
которых должен был пройти проверку
нуждаемости; при условии отсутствия
особой коррупции и изъянов в управлении
вероятность того, что средства достанутся
не тем, кому нужно, достаточно мала.
Следовательно, основная линия политической
и экономической аргументации против
государства благосостояния должна
строиться иначе.
Тем
не менее тезис о тщетности или «отклонении
от целей» все же сыграл значимую роль
в дискуссиях. Особенно это очевидно в
случае с «Великим обществом» Линдона
Джонсона, когда нередко раздавались
голоса, утверждавшие, что новые социальные
программы служили интересам, прежде
всего, больших групп чиновников,
социальных работников и разных иных
лиц, которые изображались жадными до
власти бю
рократами,
стремящимися увеличить свои ведомства
и привилегии. Собственно, основанные
на проверке нуждаемости социальные
программы, выплаты которых в идеале
должны быть неуязвимы для обвинений в
«отклонении от целей», на самом деле
чувствительны к подобного рода
аргументам. Управлять подобными
программами гораздо сложнее, чем
программами страхового типа с четко
обозначенными категориями, где решение
принимается автоматически после четко
оговоренного события или критерия:
возраст, утрата работы, несчастный
случай, болезнь или смерть.
Тезис
о тщетности в форме только что описанного
аргумента об «отклонении от целей»
иногда выдвигался в качестве основного
возражения против государства
благосостояния. Одним из самых ранних
примеров этого стала нашумевшая
небольшая статья Джорджа Стиглера,
лауреата Нобелевской премии по экономике
из Чикаго. Статья носила несколько
загадочное название «Закон Директора
относительно перераспределения
общественных доходов»31.
Как оказывается, Директор — это имя
коллеги Стиглера из Чикаго (Аарон
Директор, зять Милтона Фридмана),
Стиглер преподносит его как автора
«закона». Возможно, он был сформулирован
в личных беседах, потому что в
опубликованных работах Директора
ничего подобного нет. Согласно
Стиглеру, Директор полагал, что
«общественные траты в основном улучшают
положение среднего класса, финансируются
же они из налогов, которые в основном
собираются с богатых и бедных». Однако
чуть ранее в своей статье Стиглер
несколько смягчает роль богатых, он
утверждает, что общественные траты на
такие цели, как образование, жилищное
строительство и общественная
безопасность, если рассматривать
их в связке с теми налогами, которые их
обеспечивают, представляют собой
одобренное государством перетекание
доходов от бедных
к
среднему классу. Как такое возможно
при демократии? Объяснение Стиглера
крайне просто. Средний класс сначала
выстраивает избирательную систему
так, чтобы сократить количество бедных,
принимающих участие в голосовании,
что достигается за счет образовательного
ценза и условий регистрации избирателей;
получив контроль над политической
властью, средний класс подправляет
налоговую систему, чтобы та служила
его интересам. Приводится ряд эмпирических
свидетельств: высшее образование в
Калифорнии и других штатах субсидируется
из казны штата, но блага университетской
системы достаются преимущественно
детям среднего и высшего класса; точно
так же полиция служит преимущественно
интересам обеспеченных классов; и т.д.
Подобная
аргументация прекрасно знакома со
времен марксистской традиции,
которая, по крайней мере в своей более
примитивной или «вульгарной»
разновидности, рассматривает
государство как «чрезвычайный
комитет буржуазии» и разоблачает как
лицемерие любую претензию на то, что
оно может сознательно служить общим
интересам. Удивительно встретить
подобную «подрывную» аргументацию у
некоторых патриархов системы «свободного
предпринимательства». Но это отнюдь
не первый случай того, как общая
ненависть сближает совершенно разных
людей. Общая ненависть — это ненависть
попыток реформирования некоторых
несправедливых или неудачных черт
капиталистической системы посредством
общественного вмешательства и особых
программ. Крайне левые критикуют
подобные программы, потому что они
боятся их успеха, который может привести
к ослаблению революционного пыла. Со
стороны правых, а также со стороны
наиболее ортодоксальных экономистов
они подвергаются критике и насмешкам,
потому что всякое вмешательство
государства, особенно рост
государственных расходов на что угодно,
кроме поддержания правопорядка и,
возможно, обо
роны,
рассматривается как вредное или тщетное
вмешательство в систему, которая
считается самоуравновешивающейся.
К
«закону Директора» Стиглера часто
обращались (с должными ссылками и без)
в последующие годы, когда имело место
усиление нападок на государство
всеобщего благосостояния. В 1979 г. Милтон
и Роуз Фридман опубликовали работу
«Свобода выбирать». В книге есть глава
«От колыбели до могилы», в которой
они среди прочих возражений против
государства всеобщего благосостояния
написали следующее:
Много
программ приносят выгоду группам со
средними и высокими доходами, а не
бедным слоям населения, ради которых
они предположительно создавались.
Бедные, как правило, не только не обладают
квалификацией, имеющей ценность на
рынке труда, но и умениями, необходимыми
для достижения успеха в политическом
сражении за фонды. На деле их положение
на политическом рынке еще менее
выигрышно, чем на экономическом. Коль
скоро прекраснодушные реформаторы,
которые могли бы заставить работать
введенные ими социальные инструменты,
уходят, принимаясь за очередную реформу,
бедняки остаются предоставленными
самим себе, и почти наверняка над ними
возьмут верх те группы, которые больше
способны воспользоваться преимуществами
этих программ32.
Через
пару лет тот же аргумент был воспроизведен
Гордоном Таллоком, для чего ему
понадобилось написать целую книгу.
Ее название — «Социальная поддержка
для зажиточных»33
— говорит само за себя. Едва ли она
оказала хоть какое-то влияние, что
отчасти обусловлено самим названием,
отчасти тем, что в ней было еще меньше
фактов, чем в десятистраничной статье
Стиглера. То же можно сказать и о более
развер
нутой
версии аргумента, которую Таллок
предлагает в работе «Экономика
перераспределения прибыли»34.
Единственным эмпирическим подтверждением
аргумента оказывается утверждение,
что в Англии смертность среди неимущих
пошла
вверх,
а не вниз после того, как была введена
система национального здравоохранения35
— и вновь сторонник тезиса о тщетности
ради риторического эффекта был вынужден
прибегнуть к тезису об извращении.
Тогда
как отдельные статистические данные,
подобные только что процитированным,
не в состоянии ничего доказать,
серьезное исследование одной из самых
крупных программ социального обеспечения
в США действительно дало основания
забеспокоиться: значительная часть
социальных выплат оказалась в карманах
групп со средним и высоким доходом, что
едва ли предполагалось вначале. В 1974
г. Мартин Фельдстайн, который позднее
станет главным экономическим советником
президента Рейгана, утверждал, что то
же самое может быть и с пособиями по
безработице. В начале своей статьи
он заявлял о желании разоблачить
«вредоносный миф» — миф о том, что
«получателями пособий по безработице
являются бедные или те, кто может ими
стать»36.
«Удивительная» статистика, представленная
в статье, гласила, что «пособия по
безработице распределяются по шкале
доходов семей получателей в той же
пропорции, что и по населению в целом.
Половина выплат идет семьям, находящимся
наверху иерархии доходов»37.
Хуже того, Фельдстайн доказывал, что
если сравнить получателей с самым
высоким доходом и получателей с самым
низким доходом, то
оказывается,
что распределение пособий происходит
регрессивно! (Позднейшие расчеты,
изложенные в дальнейших текстах,
скорректировали эту «аномалию» и
оказались куда менее «удивительными».)38
Пытаясь
объяснить свои странные статистические
выводы, Фельдстайн предположил, что
бедные чаще «работают без надлежащего
оформления трудовых отношений, работают
слишком мало, чтобы иметь возможность
претендовать на социальную помощь,
увольняются сами [а не по распоряжению
начальства] ... В отличие от них, люди
со средним и высоким уровнем дохода
чаще работают официально и зарабатывают
достаточно, чтобы претендовать на
выплаты в течение максимально долгого
периода»39.
В целом люди со средним и высоким доходом
куда лучше преуспевают в деле
извлечения всех возможных благ из
системы.
Более
того, в условиях прогрессивного
подоходного налога освобождение
пособий для безработных от налогообложения,
которое действовало на момент написания
статьи, было гораздо более выгодно для
получателей именно с высоким, а не
с низким доходом. Данное конкретное
преимущество получателей пособий
с высоким доходом было очевидным
непреднамеренным подарком: освобождение
от налогов было узаконено в 1938 г., когда
налог на доходы был достаточно низким
и касался лишь 4% населения. Это
освобождение действовало столь
долгое время лишь по чистой инерции.
Позднее, в конце 1970-х годов, отчасти под
влиянием статьи Фельдстайна оно было
частично урезано; наконец, в 1986 г. новым
законом о налогообложении все пособия
по безработице были приравнены к
налогооблагаемой прибыли, что положило
конец
вопиющей несправедливости в осуществлении
данной конкретной социальной программы.
Данный
эпизод с очевидностью выявляет
«заинтересованное участие обеспеченных
слоев в функционировании государства
благосостояния», если воспользоваться
выражением из английской публикации,
анализирующей и критикующей данный
феномен с левого фланга40.
Однако история с налогообложением
пособий по безработице развивалась
совсем не так, как предполагал сценарий
Директора — Стиглера. Более
доброжелательной интерпретацией того,
что могло иметь место, служат
социальные программы, получившие
распространение в развивающихся
странах.
Перед
лицом массового наплыва сельского
населения в города третьего мира,
особенно в Латинской Америке, во многих
странах в 1950-е годы были реализованы
программы строительства дешевого или
субсидированного жилья. Первоначально
дома, возводимые в рамках этих
программ, оказались почти везде слишком
дорогими для бедных семей, ради которых
они, собственно, и задумывались. В
результате дома в основном достались
представителям среднего класса. Данный
исход был обусловлен целым рядом
факторов: желанием со стороны
политиков предстать в образе
entregando
una casa bonita
(дарующих
прекрасные дома); невежеством
проектировщиков и архитекторов
относительно того, какое жилье могут
себе позволить малоимущие семьи;
недоступностью дешевых стройматериалов
и технологий; альтернативой для бедных
— особенно в тропических районах —
построить себе собственное жилище
своими силами, используя дешевый,
бракованный, «найденный» материал, на
«свободной» земле (т.е. занятой посредством
незаконного заселения).
Последующие
программы, призванные помочь малоимущим,
учли печальный опыт и оказались куда
более
успешными в деле решения их проблем.
Например, муниципальные власти или
жилищные агентства спонсировали
специальные программы: государственная
поддержка и финансирование ограничивались
созданием основных коммуникаций на
выделенных участках, где новоселам
предоставлялось право самостоятельно
построить свое жилье. Наконец, наиболее
полезной жилищной помощью оказалась
та, что обеспечивала общественным
транспортом и коммуникациями уже
построенные поселения, какими бы
«устаревшими» и пригодными для сноса
они ни казались наблюдателям из среднего
класса.
Следует
все же привести еще несколько соображений.
В случае пособий по безработице
заинтересованная вовлеченность
ненуждающихся включала один важный
компонент — освобождение от уплаты
прогрессивного подоходного налога,
что было следствием невнимания при
введении системы пособий. В случае
малобюджетного жилья следует заметить,
что даже то жилье, которое не подошло
для неимущих, оказалось значительным
социальным благом, так как оно облегчило
бремя нижней прослойки среднего класса,
проживающей в городах Латинской
Америки. Кроме того, строительство
дешевого жилья и критика достигнутых
результатов стали очень ценным опытом
для государственных служащих и
жилищных агентств. Это позволило им
увидеть реальные масштабы городской
бедности. В конце концов традиционные
способы «решения» «жилищных проблем»,
по большей части скопированные с
более развитых стран, были переосмыслены,
а методы общественного вмешательства
— пересмотрены с целью повышения
шансов на реальную помощь неуловимым
«беднейшим из бедных».
Как
оказывается, история с заинтересованным
участием не столь нуждающихся в
программах, предназначенных для
бедных, оказалась куда более сложной
и
куда менее циничной, чем подразумевалось
в описаниях, которые объясняли
отклонение от заявленных
целей
настойчивостью и «силой локтей» тех,
кто жил более или менее прилично. Так,
в частности, критический анализ
достигнутых результатов, а также
«аномалии» (фраза Фельдстайна), с
которыми столкнулись чиновники,
обществоведы и иные наблюдатели, могут
сыграть значимую корректирующую роль
в продолжающемся процессе выстраивания
политики.
РАЗМЫШЛЕНИЯ
О ТЕЗИСЕ О ТЩЕТНОСТИ Тщетность
в ее сравнении с извращением
На
протяжении каждого из трех эпизодов
тезис о тщетности использовался в
достаточно разных формах аргументации.
В этом смысле он сильно отличается
от тезиса об извращении, на монотонные,
почти шутовские декламации которого
я уже указывал. Однако всякий раз
тезис о тщетности приравнивался
к отрицанию или принижению значимости
якобы значительных, эпохальных
событий, например, Французской
революции, борьбы за всеобщее избирательное
право и демократических институтов в
конце XIX в. и последущего возникновения
и распространения государства
всеобщего благосостояния. Звучность
данных аргументов обусловливается
тем, что они — иногда с явным удовольствием
— противоречат общепринятому
пониманию данных событий как неотделимых
от переворотов, перемен или реальных
реформ.
Заметная
схожесть в аргументации особенно
просматривается в двух из трех
рассмотренных эпизодов — критика
демократии Моской и Парето и критика
политики государства всеобщего
благосостояния со стороны Стиглера и
его последователей41*.
В обоих
случаях
попытки политических или экономических
перемен сходят на нет, так как они
игнорируют некий «закон», существование
которого якобы было зафиксировано
социальными науками. Попытка
демократизировать власть в обществе
посредством введения всеобщего
избирательного права вызывает у Парето
смех, так как он изучил законы распределения
прибыли и богатства и обнаружил, что
оно повсюду неизменно. Распределение
оказывается крайне неравномерным, и
это закон Парето. Учитывая, что прибыль
распределяется в соответствии с
этим законом, а также учитывая, что
традиционные иерархии оказались
низвергнуты буржуазией, для Парето
было очевидно — современное общество
на самом деле оказывается
плутократией
— излюбленный им термин наряду с
«ограблением». Фасадная демократия
оказывалась не чем иным, как плутократией.
В свою очередь, железный закон олигархии
Роберта Михельса очень сильно напоминал
идеи Моски и Парето; что касается закона
Директора, изложенного Стиглером,
то его можно рассматривать как прямого
потомка конструкций Парето и Михельса.
У
Парето и Михельса не было никаких
сомнений относительно общеобязательности
открытых ими закономерностей. Парето
явно гордился тем, что новый закон носил
его имя. Лишь в этом отношении можно
говорить о некоторых отличиях: когда
Стиглер решил провозгласить открытие
нового закона, который царит в
социоэкономической реальности и рушит
все попытки перераспределения прибыли,
он предпочел назвать его именем старшего
и малоизвестного коллеги. Скромность,
проявленная Стиглером, отчасти может
быть объяснена его желанием подчеркнуть
значимость «закона»,
не
притязая на его авторство. Мог он и
желать соблюсти некоторую дистанцию
между собой и той закономерностью,
которую он озвучивал. В конце концов,
за те семьдесят лет, что прошли со времен
открытия закона Парето, репутация
социальных наук как поставщика надежных
«законов» сильно пошатну
лась.
Но как бы то ни было, тезис о тщетности
вновь выдвигался в том же виде, в котором
он верой и правдой служил Парето и
Михельсу — в виде недавно открытого
обществоведами закона, царящего в
социальном мире и становящегося
непреодолимой преградой на пути любого
социального переустройства.
И
тут в глаза бросается гораздо более
значимое отличие тезиса об извращении
от тезиса о тщетности. На первый взгляд,
кажется, что тезис о тщетности, как и
тезис об извращении, опирается на
понятие непреднамеренных следствий
человеческих поступков. Если не брать
в расчет, что речь идет о тщетности, а
не об извращенности, непреднамеренные
побочные последствия попросту
устраняют изначальное действие вместо
того, чтобы приводить к результату,
полностью противоположному
задуманному. Однако тезис о тщетности
выстраивается совсем иным образом, не
так, будто он есть лишь умеренная версия
эффекта извращения. Согласно его
сценарию человеческие действия и
намерения фрустрируются не потому, что
они запускают ряд побочных эффектов,
а потому, что они притязают изменить
неизменное, потому, что они игнорируют
базовые структуры общества. Таким
образом, два тезиса опираются на
прямо противоположные видения как
социальной вселенной, так и осмысленного
человеческого социального действия.
В свете эффекта извращения социальный
мир предстает как в высшей степени
изменчивый,
в нем каждое движение тут же приводит
ко множеству непреднамеренных
контрдвижений; в рамках же тезиса о
тщетности мир видится как
в высшей степени структурированный,
как
развивающийся в соответствии с
имманентными законами, которые люди
не в силах изменить. Сравнительная
умеренность притязаний тезиса о
тщетности — человеческие действия,
преследующие некую цель, сводятся на
нет вместо достижения искомого — сполна
компенсируется тем, что я ранее назвал
«оскорбительным характером» этого
тезиса. Презрительным
отказом
тезис о тщетности встречает любые
предположения о том, что социальный
мир может быть открыт для прогрессивных
изменений.
Таким
образом, нет ничего удивительного в
том, что у обоих тезисов совершенно
разные идеологические наклонности.
Согласно классической формулировке
эффекта извращения у де Местра, именно
божественное Провидение расстраивает
планы людей. Приводя к результатам,
прямо противоположным тем, что были
задуманы людьми, оно, как кажется,
испытывает почти
личную
заинтересованность в «сладкой мести»
и демонстрации бессилия человека. Когда
же речь заходит о тезисе о тщетности,
то тут действия людей высмеиваются и
сводятся на нет без какой-либо личной
неприязни: действия попросту ни к чему
не приводят, так как противоречат
некоему безличному закону. В этом
смысле эффект извращения близок мифу
и религии, а также вере в прямое
сверхъестественное вмешательство в
дела человеческие, тогда как тезис о
тщетности куда теснее связан с верой
в авторитет науки и в особенности с
чаяниями людей XIX в. создать социальную
науку с законами столь же прочными, что
и законы, управляющие физической
вселенной. Если эффект извращения
перекликается с романтизмом, то аргументы
о тщетности Моски, Парето и Михель- са
взывали к науке и идеально подходили
для борьбы с нарастающим влиянием
марксизма и его научными притязаниями.
Различия
между двумя тезисами прекрасно
иллюстрируются недавними тенденциями
в экономике. В предыдущей главе я
упоминал о том, что эффект извращения
хорошо знаком экономистам, так как он
вытекает из самых элементарных основ
данной дисциплины: из того, как спрос
и предложение определяют цену на
саморегулирующемся рынке. Вмешательства
в дела рынка, будь то контроль за рентой
или же законодательство о минимальной
оплате труда, являются
хорошо
известными хрестоматийными примерами
контрпродуктивных человеческих
действий, т.е., по сути, эффекта извращения.
Большинство экономистов согласно с
тем, что экономическая политика, если
нет должных оснований для обратного
(например, в том, что касается минимальной
оплаты труда), должна избегать
ценового или количественного регулирования
рынков по причине вероятности эффекта
извращения. Разделяя этот общий среди
микроэкономистов консенсус, Кейнс
и кейнсианцы выступили за
макроэкономическую
политику вмешательства на том основании,
что в противном случае вся экономика
может прийти в нежелательное состояние
в условиях значительной безработицы
вкупе с чрезмерными производственными
мощностями и иными факторами производства.
Эта
доктрина получила политическое и
интеллектуальное распространение
в первые поствоенные десятилетия,
однако в 1970-х годах в тревожных условиях
растущей инфляции, сопровождавшейся
экономической стагфляцией и
сравнительно высоким уровнем безработицы,
ей был брошен вызов. Наиболее популярная
среди экономистов контрдоктрина носила
разные названия: «монетаризм», «новая
классическая экономика», экономика
«рациональных ожиданий». С точки зрения
нашего исследования наиболее интересный
факт, касающийся этих атак на кейнсианскую
систему и политику, заключается в том,
что они велись с позиции тезиса о
тщетности,
а не извращения. Другими словами,
новоиспеченные критики не утверждали,
что кейнсианская монетаристская или
фискальная политика приведет к
углублению
рецессии или
возрастанию
безработицы; скорее доказывалось, что
активная кейнсианская политика —
особенно если ее хорошо разрекламировать
— приведет экономических акторов
к таким ожиданиям и действиям, которые
сведут официальную политику на нет,
сделают ее нефункциональной, напрасной,
т.е. тщетной. И вновь
такого
рода аргумент кажется менее радикальным,
но в своих выводах он куда более
унизителен42*.
Схожее
разделение между тезисом об извращении
и тезисом о тщетности можно провести
и в отношении эффективности (или
бессилия) человеческого действия.
На первый взгляд, представляется, что
первый тезис сильнее второго: когда
действие, направленное на достижение
желаемой цели, оказывается
контрпродуктивным, это куда более
печальный результат, чем результат
нулевой. Это верно, но с точки зрения
оценки шансов осмысленного
человеческого действия на успех тезис
о тщетности оказывается гораздо более
разрушительным. Мир, в котором
неистовствует эффект извращения, все
же остается подвластным человеческому
вмешательству. Если оказывается, что
девальвация валютного курса ухудшает,
а не улучшает баланс платежей, то почему
бы не поэкспериментировать с величиной
валютного курса? Если оказывается, что
использование ремней безопасности и
лимитов скорости лишь учащает случаи
дорожно-транспортных происшествий, то
разве не будет разумно запретить ремни
безопасности и принудить водителей
ездить на минимальной, а не максимальной
скорости? Когда же мы берем тезис о
тщетности, то у нас нет никакой надежды
ни на какое успешное эффективное
управление или вмешательство, не говоря
уже о «тонкой настройке». Экономическая
и социальная политика лишается малейшей
возможности повлиять на реальность,
которая — во благо или во зло —
управляется «законами», по самой своей
природе не подвластными действиям
людей. Более того, подобные действия
окажутся еще и затратными, а их тщетность
произведет на акторов
деморализующее
воздействие. Отсюда следует только
один вывод: любая политика, преследующая
цели улучшения, должна быть ограничена;
властям следует связать
себя по рукам и ногам,
возможно даже конституционно, чтобы
успешно сопротивляться тщетным и
опасным импульсам «сделать что-нибудь».
Наконец,
сторонники тезисов об извращении и
тщетности по-разному относятся к своим
оппонентам. Аналитики, говорящие об
эффекте извращения, обычно столь сильно
увлечены своим открытием и столь
неистово хотят провозгласить его
оригинальным прозрением, непредвиденным
и нежданным, что готовы считать политиков,
чьи действия привели к тяжелым
последствиям, невиновными в причиненных
ими злодеяниях. Эти политики имели
благие намерения,
которые не смогли реализоваться. Чтобы
донести эту идею, глашатаи извращения
повсеместно используют понятия
«действующий из лучших побуждений»
или «благонамеренный». Те, кто запустил
последовательность событий, приведших
к неожиданному результату, карикатурно
и даже, возможно, преступно изображаются
лишенными элементарного понимания
сложных взаимодействий социальных и
экономических сил. Благонадежность
этих политиков не оспаривается,
наоборот, она функционирует как
необходимое дополнение их необоримой
наивности, вскрыть которую — задача
просвещенных обществоведов.
С
тезисом о тщетности все обстоит совсем
иначе. Обычно показывают, что политика,
притязающая на то, чтобы дать людям
власть (посредством демократических
выборов), или сделать бедных богаче
(посредством курса на построение
государства всеобщего благосостояния),
не приводит ни к каким результатам, она
скорее поддерживает и консолидирует
существующие механизмы распределения
власти и богатства. Но по той причине,
что эту политику проводят сами
благоприобретатели существующего
строя, возникает подозрение — они не
так невинны или благонамерен
ны.
Благонадежность реформаторов ставится
под сомнение, выдвигаются предположения,
что социальная справедливость и иные
цели, служащие оправданием проводимой
политике, есть не более чем дымовая
завеса для сокрытия обыкновенных
корыстных интересов. Отсюда и такие
фразы, как «благосостояние для богачей»,
и иные афоризмы, например, те, что были
процитированы в начале главы из
произведения Лампедузы. Отнюдь не
наивные и не исполненные иллюзиями
«прогрессивные» политики внезапно
оказываются хитрыми махинаторами
и мерзкими лицемерами.
Однако
все не так однозначно. Тезис об извращении,
долго ассоциировавшийся с видением
реформаторов как заблуждающихся, но
«благонамеренных» людей, был загрязнен
противоположным суждением, рассматривающим
политиков, как акторов, озабоченных
«поиском ренты», т.е. желанием ограбить
(как сказал бы Парето) своих сограждан
посредством создания монопольных
позиций, позволяющих привлекать
денежные или иные блага43.
В свою очередь, поборники тезиса о
тщетности, выводящие реформаторов на
чистую воду и показывающие их
корыстную сущность, зачастую продолжают
ругать последних за излишнюю, пусть и
«благонамеренную», наивность.
Проблемы
тезиса о тщетности
Независимо
от того, являются ли поборники
«прогрессивных» курсов и программ
наивными или корыстными, тезис о
тщетности процветает за счет
«разоблачения», демонстрируя
несовместимость провозглашенных
целей (введение демократических
институтов или социальных программ)
с действитель
ными
практиками (сохраняющееся олигархическое
правление или массовая бедность).
Проблема данного тезиса заключается
в том, что он слишком рано начинает
говорить о тщетности. Хватаются уже за
первое свидетельство того, что реформа
не работает так, как было анонсировано
или задумано, что она блокирована
или искажена существующими структурами
и интересами. Отсюда сразу же делают
конечный вывод. Возможность социального
обучения и постепенного проведения
корректирующего курса даже не
допускается. В отличие от сознательных
обществоведов, общества и политики при
таком описании полностью лишаются
способности самооценки; они наделяются
бесконечной способностью терпеть то,
что обычно называют лицемерием, т.е.
противоречие между провозглашаемыми
ценностями и актуальной практикой.
Таким
образом, главное возражение против
тезиса о тщетности должно быть следующим:
он не принимает себя
и свое собственное воздействие на
события с
достаточной серьезностью. История,
которую он рассказывает о широкой и
все увеличивающейся пропасти между
провозглашаемыми целями и реальными
результатами, не может заканчиваться
на этом месте. По мере того как слушатели
впитывают данную историю, она задает
напряжение и динамику, которая
оказывается или
самосбывающейся,
или
самоопровергающейся.
Динамика оказывается самосбывающейся,
если утверждения о бессмысленности
задуманных перемен и реформ ослабляют
сопротивление их дальнейшему выхолащиванию
и прямому саботированию. В этом смысле
Моска и Парето, высмеяв и дискредитировав
нарождавшиеся в Италии демократические
институты, внесли свой вклад в подъем
в стране фашизма. Динамика оказывается
самоопровергающейся, если напряжение,
заданное тезисом о тщетности, приведет
к новым, более определенным и лучше
информированным попыткам добиться
реального изменения. Таким образом,
тезис о тщетности претерпевает при
мечательную
трансформацию: он становится особенно
действенным, хотя его изначальный
настрой — это настрой холодного и
саркастичного наблюдателя за человеческим
безумием и самообманом; какую бы истину
данный тезис не выявлял, она оказывается
эфемерной, хотя его поборники были
уверены, что их прогнозы основаны на
некоем неизменном «законе» социального
мира.
В
силу своего презрительного отношения,
в силу своего стремления «вывести на
чистую воду» «задуманные» реформы
и прогресс как таковой, тезис о тщетности
однозначно принадлежит к консервативному
лагерю. Это одно из принципиальных
орудий в реакционном арсенале. Однако,
как уже можно было заметить, у данного
тезиса есть много общего с аргументами,
рождающимися на другом конце политического
спектра. Совпадение радикальных и
реакционных аргументов — это особая
характеристика тезиса о тщетности.
Если
теоретики эффекта извращения относятся
к политическому, социальному и
экономическому курсу, который они
считают контрпродуктивным, со всей
серьезностью, то тезис о тщетности
просто отметает эти попытки что-либо
изменить как неуместные, если не сказать
хуже. Существующий социальный порядок
словно знает, как воспроизводить самого
себя; в процессе он перемалывает или
ассимилирует многочисленные попытки
перемен и прогресса. Именно в этой точке
аргумент демонстрирует поразительное
сходство с радикальным мышлением.
Представители последнего нередко
корили прогрессистов и реформаторов
за игнорирование базовых «структур»
социальной системы, а также за
подпитывание и распространение иллюзий
о возможности внедрения того или иного
«частного» улучшения, например,
более демократического правления,
всеобщего начального образования или
некоторых социальных программ, без
предварительных «фундаментальных»
сдвигов в системе. Если какие-то
меры
принимаются, то реакция обычно такова:
существовавшие до этого механизмы
господства так и не изменились — просто
стало чуть сложнее вычленять их
подспудное функционирование, которое
никуда не исчезло, несмотря на перемены
(или даже
благодаря
им). Тут часто используются такие
метафоры, как «маска», «вуаль», «покров»,
а радикальные социальные аналитики,
подобно своим двойникам консерваторам,
услужливо предлагают собственные
услуги по срыванию масок, сдергиванию
вуали, устранению покровов.
Чего
эти критики не могут понять, так это
того, что противоречие между заявленными
целями социальных программ и их
реальной действенностью гораздо сложнее
противоположности между масками и
реальностью. Отношение, подразумеваемое
этой избитой метафорой, иногда может
полностью меняться в соответствии
с диалектикой, которой так восторгаются
некоторые критики: так называемая маска
может выявлять реальность вместо того,
чтобы скрывать ее. Куда более подходящая
метафора — она была предложена
Лешеком Колаковским — это метаформа
туники Несса, кентавра из античной
мифологии, которая убивает того, кто
надевает ее44.
Осуждая разрыв между заявленными
политическими целями и реальностью,
наши консерваторы или радикальные
критики, по сути сами сплетают это
одеяние. И даже хорошо, что они не
осознают этой своей роли; в противном
случае их критиканство утратило бы
свою действенность.
Просто
хочется однажды увидеть их чуть менее
запутавшимися в иллюзиях, чуть менее
злыми, с налетом той самой наивности,
в разоблачении которой они столь
поднаторели; хочется увидеть их
открытыми для неожиданного, для
возможного...